Я уже не смущался и болтал с господином кюре с живостью, свойственной ребенку моих лет. Я рассказал ему обо всем, что пережил в течение дня: о том, как граф Роберт избивал отца плетью, как я швырнул булыжник в своего врага и как сам бросился в пруд…
Господин кюре слушал меня, грея руки у очага; когда я, наконец, замолчал, он снова налил вина в бокал и сказал: «Мой мальчик, ты отлично сделал, что пришел ко мне», и отвернулся, чтобы скрыть слезы, выступившие на глазах. Потом, глядя на меня, он гневно заговорил, обращаясь неведомо к кому:
— Безумцы! Безумцы! — восклицал он. — Сегодня вы властвуете, но завтра сами станете слугами! Вы отказываете голодным в куске хлеба — настанет день, когда эти же голодные разрушат ваши замки, и вместо музыки вы будете слышать только звон набатов. Безумцы! Опомнитесь, или вы дождетесь того, что из фонтанов во дворах ваших замков вместо воды будет хлестать кровь!..
Успокоившись, господин кюре ласково взял меня за руку и повел в спальню. Жанетон светила нам. Мы прошли через большую красиво обставленную залу. В глубине ее находилась высокая дверь. Кюре открыл эту дверь и ввел меня в комнату, где стояла огромная кровать под балдахином.
— Ты будешь спать здесь, — сказал он, ласково потрепав меня по щеке, и ушел к себе, оставив меня наедине с Жанетон.
Я стоял посредине комнаты, не зная, куда мне девать руки, и не осмеливаясь ни до чего дотронуться. Но едва лишь кюре вышел за дверь, Жанетон сердито встряхнула меня и сказала:
— Ну, что ты уставился на меня? Сбрасывай скорее свои лохмотья и ложись. Да, смотри, не грязни мне здесь ничего, не вздумай плевать на пол или сморкаться в простыню, слышишь ты?
С этими словами она вышла из комнаты и заперла за собой дверь, оставив меня одного в темноте.
Я быстро скинул блузу, штаны и чулки, ощупью взобрался на широкую мягкую, как пух, постель и мгновенно потонул в ней. Мне, который всю свою жизнь спал на тощей подстилке из соломы, кишащей паразитами, эта кровать со свежевымытым благоухающим бельем казалась верхом роскоши. Я чувствовал себя в ней, как птенчик в теплом гнезде. Через минуту я уже спал, как убитый.
Мне снилось, что я летал в воздухе и прилег отдохнуть на пушистое облачко. Внезапно в эти блаженные грезы ворвался извне какой-то противный звук — не то визг свиньи, которую режут, не то скрип несмазанного, заржавелого блока, поднимающего ведро из колодца. Потом над самой моей головой оглушительно прозвенело: бум! бум! бум! Три удара колокола. Обливаясь холодным потом, я привскочил на постели. Снова раздался тот же отвратительный визг, и снова мощно загудели колокола: бум! бум! бум! Только тогда я понял, что означает этот шум, и успокоился: ведь я в церковном доме, и колокольня расположена как раз над моей головой. Это звонят к заутрене.
Едва отзвучал последний удар колокола, как послышался стук башмаков Жанетон. Дверь открылась, и старая служанка предстала передо мной в сером свете дня; она положила на кровать какой-то узел и пробурчала:
— Вставай, мальчуган, нечего валяться! Ты оденешь эти штаны, рубашку и куртку… и эту шляпу и эти башмаки, слышишь?..
Она раскладывала вещи на кровати. Я смотрел на нее, разинув рот, и не верил своим глазам. Неужели эта ослепительно-новая одежда предназначалась мне?
Я не успел выговорить и слова, как Жанетон уже повернулась на каблуках и ушла. Из-за двери она крикнула мне:
— Вставай скорее! Не заставляй господина кюре ждать!
Нет, я не заставлю господина кюре ждать себя!
Я немедленно вскочил с постели, надел белую рубашку, новые штаны, куртку, крепкие, целые чулки, красивые башмаки с пряжками и треугольную шляпу. В этом великолепном наряде я чувствовал себя стесненным в каждом движении. Осторожно ступая, чтобы не поскользнуться и не упасть на сверкающем скользком паркете, я пошел на кухню.
Господин Рандуле сидел уже за столом. Перед ним на столе дымилась чашка какого-то черного напитка. Увидев меня, добряк не мог удержаться от улыбки.
— Ого, какой ты стал нарядный! Ну, кто бы поверил, глядя на тебя, что маленький Паскале не сын состоятельного горожанина? Садись, Паскале, ты любишь вот это?
И кюре подвинул мне большую чашку напитка.
— Пей, — добавил он, — это согреет тебя.
Кроме того, он дал мне еще большой сладкий сухарь.
Я глядел на все эти яства с изумлением, не притрагиваясь к ним. Только увидев, как кюре обмакивает сухарь в жидкость, я осмелился последовать его примеру.
Только много лет спустя я узнал, что этот черный отвар был кофе.
— Ну, что же, — спросил кюре, вытирая губы, — понравился тебе завтрак?
— Да, господин кюре.
— Хочешь теперь пойти к отцу?
— Да, господин кюре.
— Тогда идем, уже пора. Застегни куртку: на дворе холодно.
Мы вышли на улицу.
Было уже совсем светло. Когда мы пересекали церковную площадь, господин Рандуле увидел на земле лужу крови.
— Ах, несчастные! — вскричал он. — Они дерутся, они готовы перегрызть друг другу горло. Дети одного народа, они едят один и тот же черствый хлеб, они скованны одной и той же цепью и страдают в одном и том же аду каторжного труда. И они не находят ничего лучшего, как проливать кровь друг друга, к выгоде своих тиранов и палачей!
Больница находилась в двух шагах от церковной площади, на улице Басс.
Дом призрения всегда открыт. Мы вошли не постучавшись. На самом верху лестницы, с левой стороны, помещалась комната для больных.
Господин Рандуле вошел первым. Сестра Люси, бывшая в это утро дежурной, отвесила ему глубокий поклон. Вдоль стен большой комнаты стояли белые кровати. Четыре из них справа от входа были заняты ранеными, за которыми ухаживали их жены и дети. В глубине комнаты, с левой стороны, я увидел мою бедную мать, склонившуюся к изголовью постели. Одним прыжком я очутился в ее объятиях. Рыдая, она прижала меня к своей груди и поцеловала. Бедняки обычно скупы на ласки, они редко целуют своих детей. Этот материнский поцелуй заставил меня как бы вновь пережить всю свою жизнь. Сердце сжалось у меня от радости.